Люди добрые стояли у забора, смотрели, и тепла не было в их лицах.
— Вижу! — голос старухи поднимался, раскачивался, слова слипались и перемешивались, взбухали и лопались гнилыми пузырями. — Вижу! Поднимается пена, бурлит котел, грядет ноа, какого не было сто лет! Беда, беда, люди! Пусть варак уходит! Унке мой, Унке, зачем ты касался ее?
— Да нет же, он даже и не собирался, он сказал… — Ирена запнулась и замолчала, но было поздно.
— Вот! — закричала старуха пронзительно. — Он сказал! О чем ему говорить с тобой, пыль под его ногами! Чем ты можешь быть ему, разве грязью под его ногтями, пылью в его волосах, дерьмом на его подошвах! Унке мой, Унке, светлый мой Унке… неужели перевелись женщины среди оннегиров, что ты позарился на эту? Уходи, варак, не пятнай нашу землю нечистыми следами! Унке, ты слышишь? Пусть она уходит!
Глаза ее закатились, на губах выступила пена, слова стали невнятны, голова запрокинулась. Внучка кинулась к ней, утерла ее лицо рукавом, мотнула Ирене головой: да не стой, уходи же! — подбежали еще родичи, подхватили старуху под локти и увели в дом.
Ирена стояла, не в силах ступить шагу, в висках стучало, колени дрожали. Перед глазами плыл туман, мир выцветал и бледнел, подступила тошнота.
Меня еще никогда не проклинали.
За что?..
Как подкосились ноги, она не почувствовала. Только в гаснущем сознании промелькнуло: почему земля летит в лицо… больно? Наверное, должно быть больно, а мне не больно…
--
…Всплывала медленно, сквозь толщу воды все ближе искрило зеленым золотом сияние дня, над распахнутыми глазами смутными тенями проплывали, изгибаясь, рыбы, серебристые на серебристом, в ушах мерно шумело, и в этом шуме неясно звучал голос, звал, и она поднималась, колышась, навстречу ему, приглушенному журчанием и плеском, и слова становились все яснее, но еще недостаточно ясными, чтобы разобрать слова, она знала только, что он повторяет ее имя… а как мое имя? Не помню…
Вынырнула.
Лучше бы не понимала, что он говорит. С его губ срывались, гулко ударяясь о землю, слова, тяжелые, как камни, и вырастала стена — между ним и Таурканом, и внутри этой стены они были вдвоем, одни против всего мира. Он стоял на коленях, прижимал к себе ее голову, рука его дрожала на ее волосах, а слова падали и падали, и Тауркан смотрел в сотни глаз, бледный от страха, и зажимали уши лесные духи, и ныряли ко дну духи озера, чтобы не слышать. Она — слышала.
Перестань! Перестань, что ты делаешь, прекрати немедленно! Ланеге, слышишь — я умоляю, замолчи, ну!
Ей казалось, что она кричит, — она только шевелила губами, но он почувствовал ее движение под рукой, хотя и не смотрел на нее — и замолчал, склонился, отвел волосы с лица, и от тревоги и облегчения в его голосе у нее заболело сердце. Теперь я знаю, где у меня сердце, Ланеге…
— Все уже, — прошептала она. — Все. Забери меня отсюда.
Он встал, поднял ее на руки, оглянулся на Тауркан, плюнул на землю и пошел к воде.
Каменный вал катился перед ними, и люди расступались, поспешно отшатываясь с его пути, боялись, что — сметет, раздавит, размажет по дощатому тротуару.
Усадил ее в лодку, сел сам, взвыл мотор, днище зашлепало по волне.
Поселок испуганно молчал за спиной.
--
Ночью налетел ветер. Деревья стонали, трещали сучья, волны грохотали в берег, и стукались друг об друга, ворочаясь под ударами воды, прибрежные камни. Ланеге выбрался из-под одеяла среди ночи, зашуршал одеждой, стараясь не разбудить, — но она уже все равно не спала, разве можно спать, когда снаружи невесть что творится, а единственный источник тепла и покоя вышел вон, туда, в этот вой и грохот? Ирена свернулась калачиком, натянув одеяло на голову, и ждала, когда он вернется. Там страшно, вдруг с ним что… Если не придет вот сейчас, встану тоже. Не могу одна. Не могу.
Уже села, не выдержав, уже откинула одеяло, когда он вошел в комнату, увидел ее:
— Ну что ты? Ложись, я сейчас.
— Ветер, — сказала Ирена.
— Хуже, — усмехнулся Ланеге. — Ноа. Но ты не бойся, хорошо?
— Ноа?.. — она невольно изо всех сил вцепилась в одеяло. — Какого не было сто лет?..
Старуха сказала — грядет… и грянуло. Старуха сказала — и исполнилось. Значит, все, что сказала старуха… Может, и Унке меня касался, только я не заметила?
— Я полна б-бедой… по самые г-губы…
Тихое неразборчивое ругательство, шорох ткани, звяканье пряжки на ремне, скрип половицы. Сел рядом, притянул ее к себе, прижал.
— Да ты вся дрожишь. Полезай под одеяло.
— Я… с-серд-дце б-беды?
— Нет. Ложись скорее, зубы ведь стучат.
Попыталась стряхнуть его руку:
— Нне з-загов-варивай м-мне з-зубы. П-пусть ст-тучат. Я — сердце б-беды?
Уложил силой. Вытянулся рядом, придавил к постели ногой, руками, навалился грудью.
— Тише. Тише, маленькая. Вот так. — И не двинешься, только ее все равно колотит. — Ачаи, девочка. Старая Маканта выжила из ума. Все, что она на самом деле чует — это приближение ноа. Больше она не видит ничего. Ничего, понимаешь?
Помотала головой. Не понимает.
— Клянусь тебе, Ачаи. Нет на тебе никаких отпечатков, кроме моих.
— Т-твоих?
Правильно, вот об этом мы и будем говорить. Сколько потребуется.
— Моих. И будет больше. Прямо сейчас. Вот так. — Ладонь скользит по телу, гладит, успокаивает. — И вот так. — Целовать, унимая нервную дрожь, отгоняя страх. Медленно. Долго.
Шевельнулась, запустила пальцы ему в волосы, и губы отвечают, и этот вздох-полустон… да. Вот так.
Опять напряглась. Что теперь такое?
— Ланеге, это же ноа! У тебя нет забора.